Виктор Гюго "Человек, который смеётся"
Добавлено: Пн мар 29, 2010 3:46 pm
«Человек, который смеётся» Виктора Гюго – одно из тех произведений, к которым тянет возвращаться и обозревать когда-то пройденные тропы новым, изменённым взглядом, ибо мы – вернувшиеся – никогда не остаёмся прежними. Спустя несколько лет, я вновь открываю книгу Гюго, и теперь она говорит мне больше, говорит суровее и тем правдивее. Великий писатель знал, что «всякое существование похоже на письмо, смысл которого изменяется постскриптумом». Наверное, именно его я вижу в эту минуту.
«Человек, который смеётся» есть Мировое Литературное Древо, плоды которого вкушали (я больше чем уверена) и Герман Гессе, и Патрик Зюскинд, и те немногие избранные, кто знали, что «умирать и продолжать существовать, быть в бездне и вне её, жить после смерти как бы отверженным ею, - это нечто невозможное, что в то же время оказывается вполне возможным и осуществимым…» В Гуинплэне будто бы воплотилось коллективное бессознательное всех слабых и угнетённых. Он хотел быть голосом народа, но, заговорив, услышал лишь дьявольский смех. Не менее ужасный смех лежал печатью на самом Гуинплэне. Гюго рассказывает о жутком явлении, процветавшем в странах Испании и Англии того времени – деятельности компрачикосов. Так называли шайку бродячих извергов, «детопокупателей», которые немыслимым образом уродовали детей, превращая их тела и лица в нечто монструозное. Уродцы предназначались для увеселения публики. Самым страшным и самым запоминающимся был способ обезображивания, известный ещё в Китае – «отливание в форму живого человека». Вот как это описывает Виктор Гюго:
«Для этого берут ребёнка двух или трёх лет, сажают его в фарфоровую вазу, более или менее причудливой формы, без крышки и без дна, чтобы проходили ноги и голова. Днём ваза стоит, а на ночь её кладут на бок, чтобы ребёнок мог спать. Ребёнок толстеет, не вырастает и заполняет своим телом и искривлёнными костями внутренность сосуда. Такое уродование ребёнка продолжается несколько лет. По достижении известного возраста ребёнок становится изуродованным навсегда. Когда наступает это время и когда урод, так сказать, готов, фарфоровую вазу разбивают, ребёнку возвращают свободу, и в результате получается человек в форме вазы».
До сих пор помню кадры из фильма, который смотрела так давно, что, кажется, с тех пор прошла ни одна жизнь: детские головы высовываются из пузатых ваз. Пленники больной фантазии.
Вам может показаться странным, но компрачикосом не только не преследовали, на их деятельность долгое время смотрели сквозь пальцы, поскольку сам король Иаков II прибегал к их услугам. Переходя с места на место, преступники покупали детей; кочевой образ жизни роднил их с цыганами. «Цыгане составляли племя; компрачикосы – масонское общество; но это масонское общество не преследовало высоких целей, а занималось гнусным ремеслом. Цыгане были язычники, а компрачикосы – христиане и даже хорошие христиане…» Они были до крайности набожны, и особенным почитанием у компрачикосов пользовалась дева Мария. Шайка гадов стала уничтожаться после того, как место Иакова занял Вильгельм III.
Гуинплэну было суждено стать одной из жертв компрачикосов. Мир этого человека был расколот надвое: сильный и благородный внутренне, он стоял над человечеством, обезображенный же внешне, вызывал только презрение, как та невежественная чернь, что была попираема ногами королей. Роковая двойственность. Гуинплэн – это всё человечество. Гуинплэн – это плач толпы и гордая осадка воина-одиночки, мольбы нищих и роскошество богачей, молчание зверя и смех богов. «В самом его существовании было нечто непреодолимое, - пишет Гюго. – Кто он такой? Лишённый наследства? Нет, потому что он лорд. Лорд? Нет, потому что он бунтовщик. Он носитель света и грозный незваный гость. Он не сатана, но он Люцифер. Он пришёл зловеще, с факелом в руке».
В десять лет Гуинплэн увидел виселицу, на ней – тело человека, уже тронутое следами разложения. Это станет его первым столкновением со Смертью. И оно сделает его старше. Невозможно не привести здесь этот отрывок:
«Он находился здесь во власти безжалостных стихий. Глубокое забвение
пустыни окружало его. Он был оставлен на произвол неведомого. Он был
беззащитен против мрака, который делал с ним все, что хотел. Он должен был
терпеть все. И он терпел. Ураганы обрушивались на него. Мрачная задача,
выполняемая ветрами!
Этот призрак был здесь добычей всех разрушительных сил. Его обрекали на
чудовищную участь - разлагаться на открытом воздухе. Для него не
существовало закона погребения. Он подвергся уничтожению, но не обрел
вечного покоя. Летом он покрывался слоем, пыли, осенью обрастал корою
грязи. Смерть должна быть прикрыта покровом, могила - стыдливостью. Здесь
не было стыдливости, не было покрова. Гниение, цинично открытое взору
каждого. Есть что-то бесстыдное в зрелище смерти, орудующей на глазах у
всех. Она наносит оскорбление безмятежному спокойствию небытия, работая
вне своей лаборатории - вне могилы.
Этот труп был выпотрошен. В его костях уже не было мозга, в его животе
не было внутренностей, в его гортани не было голоса. Труп - это карман,
который смерть выворачивает наизнанку и вытряхивает. Если у него
когда-либо было свое "я", где оно было теперь? Быть может, еще здесь, -
страшно подумать. Что-то, витающее вокруг чего-то, прикованного к цепи.
Можно ли представить себе во мраке образ более скорбный?
На земле существуют явления, открывающие какой-то доступ к неведомому;
мысль ищет выхода в этом направлении, и сюда же устремляется гипотеза.
Догадка имеет свое compelle intrare [заставь войти (лат.)]. В иных местах
и перед иными предметами мы невольно останавливаемся в раздумье и пытаемся
проникнуть в их сущность. Иногда мы наталкиваемся на полуоткрытую
неосвещенную дверь в неведомый мир. Кого не навел бы на размышления вид
этого мертвеца?
Огромная сила распада бесшумно подтачивала этот труп. В нем была кровь
- ее выпили, на нем была кожа - ее изглодали, было мясо - его растащили по
кускам. Ничто не прошло мимо, не взяв у него чего-нибудь. Декабрь
позаимствовал у него холод его тела, полночь - ужас, железо - ржавчину,
чума - миазмы, цветок - запахи. Его медленное разложение было пошлиной,
которую труп платил шквалу, дождю, росе, пресмыкающимся, птицам. Все
темные руки ночи обшарили этого мертвеца.
Это был странный обитатель ночи. Он находился на холме посреди равнины,
и в то же время его там не было. Он был доступен осязанию и вместе с тем
не существовал. Он был тенью, дополнявшей ночную тьму. Когда угасал
дневной свет, он зловеще сливался со всем окружающим в беспредельном
безмолвии ночи. Одно его присутствие здесь усиливало мрачную ярость бури и
спокойствие звезд. Все то невыразимое, что есть в пустыне, было, как в
фокусе, сосредоточено в нем. Жертва неведомого рока, он усугублял собою
угрюмое молчание ночи. Его тайна смутно отражала в себе все, что есть
загадочного в мире.
Близ него чувствовалось как бы убывание жизни, уходящей куда-то в
бездну. Все в окружавшем его пространстве утрачивало постепенно
спокойствие и уверенность в себе. Трепет кустарников и трав, безнадежная
грусть, мучительная тревога, которая, казалось, находила свое оправдание,
- все это трагически сближало пейзаж с черной фигурой, висевшей на цепи.
Присутствие призрака в поле зрения отягчает одиночество.
Он был лишь призраком. Колеблемый никогда не утихавшими ветрами, он был
неумолим. Вечная дрожь делала его ужасным. Он казался - страшно вымолвить
- средоточием окружавшего пространства и служил опорой чему-то
необъятному. Чему? Как знать? Быть может, той неясно сознаваемой и
оскорбляемой нами справедливости, которая выше нашего правосудия. В его
пребывании вне могилы была месть людей и его собственная месть. В этой
сумрачной пустыне он выступал как грозный свидетель. Для того чтобы
мертвая материя вызывала в нас тревогу, она в свое время должна была быть
одухотворена. Он обличал закон земной перед лицом закона небесного.
Повешенный здесь людьми, он ожидал бога. Над ним, принимая
расплывчато-извилистые очертания туч и волн, реяли исполинские видения
мрака.
За этим призраком стояла какая-то непроницаемая, роковая преграда.
Этого мертвеца окружала беспредельность, не оживляемая ничем - ни деревом,
ни кровлей, ни прохожим. Когда перед нашим взором смутно возникают тайны
бытия - небо, бездна, жизнь, могила, вечность, - в такие мгновения все
ощущается нами как нечто недоступное, запретное, огражденное от нас
стеной. Когда разверзается бесконечность, все двери в мир оказываются
запертыми".
В описании усопших Виктору Гюго нет равных. Замёрзшую насмерть женщину он не просто отдал во власть жестокой зимы, синевы, окоченения, - с какой-то болезненной нежностью он оставил на её бездыханной груди замёрзшую каплю молока. И эта капля не попала на уста младенцу, которого мать прижала к себе, но так и не смогла защитить. Поразили и описания снежной бури на море. Строки превращаются в живые картины, и ты отождествляешься не с отдельным персонажем, а с самим пространством, вместившим в себя ужас грядущего. Герои Гюго – всегда герои ПРЕОДОЛЕВАЮЩИЕ. Писатель сталкивает их лицом к лицу с бездной, он не даёт им времени на сомнения, его сильная рука не удерживает, а ОТДАЁТ, отпускает, вы-пускает в море, в холод, в вечность. Прощальные жесты, а не рукопожатия. Абсолютная свобода, но это свобода человека, оказавшегося посреди океана на крошечном плоту. Герои Гюго должны быть сильными настолько, чтобы однажды человеческое в них уступило место сверхчеловеческому. А как иначе совладать с бездной, что снаружи и внутри?
Старый мизантроп и философ Урсус, рядом с которым всегда был преданный ему волк Гомо, говорил: «Ты изображаешь человека, я – животное; мы с тобой – представители земного мира». Миром небесным была слепая девушка с красивым именем Дэа. Целая Вселенная: человек, животное и божество. А посреди этой Вселенной находился Гуинплэн. Человек, потерявший своё лицо. Человек с вечной улыбкой на губах. Человек, наказанный смехом. Фигляр волей судьбы. «Для толпы, у которой слишком много голов, чтобы она могла вдуматься, и слишком много глаз, чтобы она могла вглядеться, для толпы, которая всегда поверхностна и останавливает своё внимание только на поверхностном, Гуинплэн был клоуном, скоморохом, фигляром, шутом, уродом, несколько больше несколько меньше животного». Этот человек был смел и благороден, он не испытывал зависть ни к чужому богатству, ни к чужой красоте, не затаил он и злобу на мир, якобы отобравший у него то, что принадлежало Гуинплэну по праву рождения. «Получудовище, но полубог», - так называл его Урсус. Его судьбу Виктор Гюго создал из двух крайностей, «на нём лежало проклятие и благословение». Само бытие Человека, который смеётся, являлось (sacrum) сакральным. «Он был проклятым избранником». Ацефалом. Безглавым. Ибо в своём обезображенном лице Гуинплэн не узнавал себя, эта маска была ему чужой, ненужной, насильно надетой. Как хорошо, что Дэа,его Анима, которую Гуинплэн однажды отнял от груди замёрзшей насмерть женщины, не могла сбросить со своих глаз покровы темноты и взглянуть на свет солнца, что был слишком ярок. Гюго употребляет страшную фразу: «Калеку утешал урод». Но их союз – Дэи и Гуинплэна – был ни чем иным, как слиянием противоположностей: красоты и уродства, хрупкости и силы. Поразительна театральная мистерия Урсуса «Побеждённый хаос». В ней есть что-то запредельное, антиаристотелевское – катарсис, переживаемый через смех. Через ужасный смех и столкновение с нелепым, невозможным, но, в слиянии с божественной чистотой, Оно одерживает победу даже над Хаосом.
Нигде, ни в одном произведении противоположности не сталкивались таким образом: плоть и дух («плоть – прах, душа – пламя»), красота и уродство, сердце и рассудок, отчаяние и безграничная радость, священный разврат и святая непорочность, существование и уничтожение, закон и беззаконие. Нигде в любви ещё не было столько смерти.
«Человек, который смеётся» есть Мировое Литературное Древо, плоды которого вкушали (я больше чем уверена) и Герман Гессе, и Патрик Зюскинд, и те немногие избранные, кто знали, что «умирать и продолжать существовать, быть в бездне и вне её, жить после смерти как бы отверженным ею, - это нечто невозможное, что в то же время оказывается вполне возможным и осуществимым…» В Гуинплэне будто бы воплотилось коллективное бессознательное всех слабых и угнетённых. Он хотел быть голосом народа, но, заговорив, услышал лишь дьявольский смех. Не менее ужасный смех лежал печатью на самом Гуинплэне. Гюго рассказывает о жутком явлении, процветавшем в странах Испании и Англии того времени – деятельности компрачикосов. Так называли шайку бродячих извергов, «детопокупателей», которые немыслимым образом уродовали детей, превращая их тела и лица в нечто монструозное. Уродцы предназначались для увеселения публики. Самым страшным и самым запоминающимся был способ обезображивания, известный ещё в Китае – «отливание в форму живого человека». Вот как это описывает Виктор Гюго:
«Для этого берут ребёнка двух или трёх лет, сажают его в фарфоровую вазу, более или менее причудливой формы, без крышки и без дна, чтобы проходили ноги и голова. Днём ваза стоит, а на ночь её кладут на бок, чтобы ребёнок мог спать. Ребёнок толстеет, не вырастает и заполняет своим телом и искривлёнными костями внутренность сосуда. Такое уродование ребёнка продолжается несколько лет. По достижении известного возраста ребёнок становится изуродованным навсегда. Когда наступает это время и когда урод, так сказать, готов, фарфоровую вазу разбивают, ребёнку возвращают свободу, и в результате получается человек в форме вазы».
До сих пор помню кадры из фильма, который смотрела так давно, что, кажется, с тех пор прошла ни одна жизнь: детские головы высовываются из пузатых ваз. Пленники больной фантазии.
Вам может показаться странным, но компрачикосом не только не преследовали, на их деятельность долгое время смотрели сквозь пальцы, поскольку сам король Иаков II прибегал к их услугам. Переходя с места на место, преступники покупали детей; кочевой образ жизни роднил их с цыганами. «Цыгане составляли племя; компрачикосы – масонское общество; но это масонское общество не преследовало высоких целей, а занималось гнусным ремеслом. Цыгане были язычники, а компрачикосы – христиане и даже хорошие христиане…» Они были до крайности набожны, и особенным почитанием у компрачикосов пользовалась дева Мария. Шайка гадов стала уничтожаться после того, как место Иакова занял Вильгельм III.
Гуинплэну было суждено стать одной из жертв компрачикосов. Мир этого человека был расколот надвое: сильный и благородный внутренне, он стоял над человечеством, обезображенный же внешне, вызывал только презрение, как та невежественная чернь, что была попираема ногами королей. Роковая двойственность. Гуинплэн – это всё человечество. Гуинплэн – это плач толпы и гордая осадка воина-одиночки, мольбы нищих и роскошество богачей, молчание зверя и смех богов. «В самом его существовании было нечто непреодолимое, - пишет Гюго. – Кто он такой? Лишённый наследства? Нет, потому что он лорд. Лорд? Нет, потому что он бунтовщик. Он носитель света и грозный незваный гость. Он не сатана, но он Люцифер. Он пришёл зловеще, с факелом в руке».
В десять лет Гуинплэн увидел виселицу, на ней – тело человека, уже тронутое следами разложения. Это станет его первым столкновением со Смертью. И оно сделает его старше. Невозможно не привести здесь этот отрывок:
«Он находился здесь во власти безжалостных стихий. Глубокое забвение
пустыни окружало его. Он был оставлен на произвол неведомого. Он был
беззащитен против мрака, который делал с ним все, что хотел. Он должен был
терпеть все. И он терпел. Ураганы обрушивались на него. Мрачная задача,
выполняемая ветрами!
Этот призрак был здесь добычей всех разрушительных сил. Его обрекали на
чудовищную участь - разлагаться на открытом воздухе. Для него не
существовало закона погребения. Он подвергся уничтожению, но не обрел
вечного покоя. Летом он покрывался слоем, пыли, осенью обрастал корою
грязи. Смерть должна быть прикрыта покровом, могила - стыдливостью. Здесь
не было стыдливости, не было покрова. Гниение, цинично открытое взору
каждого. Есть что-то бесстыдное в зрелище смерти, орудующей на глазах у
всех. Она наносит оскорбление безмятежному спокойствию небытия, работая
вне своей лаборатории - вне могилы.
Этот труп был выпотрошен. В его костях уже не было мозга, в его животе
не было внутренностей, в его гортани не было голоса. Труп - это карман,
который смерть выворачивает наизнанку и вытряхивает. Если у него
когда-либо было свое "я", где оно было теперь? Быть может, еще здесь, -
страшно подумать. Что-то, витающее вокруг чего-то, прикованного к цепи.
Можно ли представить себе во мраке образ более скорбный?
На земле существуют явления, открывающие какой-то доступ к неведомому;
мысль ищет выхода в этом направлении, и сюда же устремляется гипотеза.
Догадка имеет свое compelle intrare [заставь войти (лат.)]. В иных местах
и перед иными предметами мы невольно останавливаемся в раздумье и пытаемся
проникнуть в их сущность. Иногда мы наталкиваемся на полуоткрытую
неосвещенную дверь в неведомый мир. Кого не навел бы на размышления вид
этого мертвеца?
Огромная сила распада бесшумно подтачивала этот труп. В нем была кровь
- ее выпили, на нем была кожа - ее изглодали, было мясо - его растащили по
кускам. Ничто не прошло мимо, не взяв у него чего-нибудь. Декабрь
позаимствовал у него холод его тела, полночь - ужас, железо - ржавчину,
чума - миазмы, цветок - запахи. Его медленное разложение было пошлиной,
которую труп платил шквалу, дождю, росе, пресмыкающимся, птицам. Все
темные руки ночи обшарили этого мертвеца.
Это был странный обитатель ночи. Он находился на холме посреди равнины,
и в то же время его там не было. Он был доступен осязанию и вместе с тем
не существовал. Он был тенью, дополнявшей ночную тьму. Когда угасал
дневной свет, он зловеще сливался со всем окружающим в беспредельном
безмолвии ночи. Одно его присутствие здесь усиливало мрачную ярость бури и
спокойствие звезд. Все то невыразимое, что есть в пустыне, было, как в
фокусе, сосредоточено в нем. Жертва неведомого рока, он усугублял собою
угрюмое молчание ночи. Его тайна смутно отражала в себе все, что есть
загадочного в мире.
Близ него чувствовалось как бы убывание жизни, уходящей куда-то в
бездну. Все в окружавшем его пространстве утрачивало постепенно
спокойствие и уверенность в себе. Трепет кустарников и трав, безнадежная
грусть, мучительная тревога, которая, казалось, находила свое оправдание,
- все это трагически сближало пейзаж с черной фигурой, висевшей на цепи.
Присутствие призрака в поле зрения отягчает одиночество.
Он был лишь призраком. Колеблемый никогда не утихавшими ветрами, он был
неумолим. Вечная дрожь делала его ужасным. Он казался - страшно вымолвить
- средоточием окружавшего пространства и служил опорой чему-то
необъятному. Чему? Как знать? Быть может, той неясно сознаваемой и
оскорбляемой нами справедливости, которая выше нашего правосудия. В его
пребывании вне могилы была месть людей и его собственная месть. В этой
сумрачной пустыне он выступал как грозный свидетель. Для того чтобы
мертвая материя вызывала в нас тревогу, она в свое время должна была быть
одухотворена. Он обличал закон земной перед лицом закона небесного.
Повешенный здесь людьми, он ожидал бога. Над ним, принимая
расплывчато-извилистые очертания туч и волн, реяли исполинские видения
мрака.
За этим призраком стояла какая-то непроницаемая, роковая преграда.
Этого мертвеца окружала беспредельность, не оживляемая ничем - ни деревом,
ни кровлей, ни прохожим. Когда перед нашим взором смутно возникают тайны
бытия - небо, бездна, жизнь, могила, вечность, - в такие мгновения все
ощущается нами как нечто недоступное, запретное, огражденное от нас
стеной. Когда разверзается бесконечность, все двери в мир оказываются
запертыми".
В описании усопших Виктору Гюго нет равных. Замёрзшую насмерть женщину он не просто отдал во власть жестокой зимы, синевы, окоченения, - с какой-то болезненной нежностью он оставил на её бездыханной груди замёрзшую каплю молока. И эта капля не попала на уста младенцу, которого мать прижала к себе, но так и не смогла защитить. Поразили и описания снежной бури на море. Строки превращаются в живые картины, и ты отождествляешься не с отдельным персонажем, а с самим пространством, вместившим в себя ужас грядущего. Герои Гюго – всегда герои ПРЕОДОЛЕВАЮЩИЕ. Писатель сталкивает их лицом к лицу с бездной, он не даёт им времени на сомнения, его сильная рука не удерживает, а ОТДАЁТ, отпускает, вы-пускает в море, в холод, в вечность. Прощальные жесты, а не рукопожатия. Абсолютная свобода, но это свобода человека, оказавшегося посреди океана на крошечном плоту. Герои Гюго должны быть сильными настолько, чтобы однажды человеческое в них уступило место сверхчеловеческому. А как иначе совладать с бездной, что снаружи и внутри?
Старый мизантроп и философ Урсус, рядом с которым всегда был преданный ему волк Гомо, говорил: «Ты изображаешь человека, я – животное; мы с тобой – представители земного мира». Миром небесным была слепая девушка с красивым именем Дэа. Целая Вселенная: человек, животное и божество. А посреди этой Вселенной находился Гуинплэн. Человек, потерявший своё лицо. Человек с вечной улыбкой на губах. Человек, наказанный смехом. Фигляр волей судьбы. «Для толпы, у которой слишком много голов, чтобы она могла вдуматься, и слишком много глаз, чтобы она могла вглядеться, для толпы, которая всегда поверхностна и останавливает своё внимание только на поверхностном, Гуинплэн был клоуном, скоморохом, фигляром, шутом, уродом, несколько больше несколько меньше животного». Этот человек был смел и благороден, он не испытывал зависть ни к чужому богатству, ни к чужой красоте, не затаил он и злобу на мир, якобы отобравший у него то, что принадлежало Гуинплэну по праву рождения. «Получудовище, но полубог», - так называл его Урсус. Его судьбу Виктор Гюго создал из двух крайностей, «на нём лежало проклятие и благословение». Само бытие Человека, который смеётся, являлось (sacrum) сакральным. «Он был проклятым избранником». Ацефалом. Безглавым. Ибо в своём обезображенном лице Гуинплэн не узнавал себя, эта маска была ему чужой, ненужной, насильно надетой. Как хорошо, что Дэа,его Анима, которую Гуинплэн однажды отнял от груди замёрзшей насмерть женщины, не могла сбросить со своих глаз покровы темноты и взглянуть на свет солнца, что был слишком ярок. Гюго употребляет страшную фразу: «Калеку утешал урод». Но их союз – Дэи и Гуинплэна – был ни чем иным, как слиянием противоположностей: красоты и уродства, хрупкости и силы. Поразительна театральная мистерия Урсуса «Побеждённый хаос». В ней есть что-то запредельное, антиаристотелевское – катарсис, переживаемый через смех. Через ужасный смех и столкновение с нелепым, невозможным, но, в слиянии с божественной чистотой, Оно одерживает победу даже над Хаосом.
Нигде, ни в одном произведении противоположности не сталкивались таким образом: плоть и дух («плоть – прах, душа – пламя»), красота и уродство, сердце и рассудок, отчаяние и безграничная радость, священный разврат и святая непорочность, существование и уничтожение, закон и беззаконие. Нигде в любви ещё не было столько смерти.